Весной 2025 года на Берлинском фестивале вспыхнула картина «Мы рожаем!» – режиссёрский дебют драматурга и перформера Германа Крика. Лента заполняет лакуну отечественного кино между интимным манифестом и репортажем о будущем родительства. Сценарий написал сам постановщик в тандеме с неонатологом Галиной Юровой, благодаря чему экранное высказывание опирается на реальный акушерский опыт, а эмоциональная амплитуда не скатывается в сантиментальность.
Сюжет и интонации
Драматургия строится вокруг семьи Илларионовых, решивших пережить роды дома с прямой трансляцией в мессенджере для друзей. Крик отправляет зрителя на территорию, где личное пространство разлагается при свете LED-панелей, а лайки звучат громче сердечных тонов. Шипение стерильного пара, крики, стихотворение Арсения Тарковского, читаемое повивальной бабкой-айтисткой — звучащие параллельно трекам синти-грува «Vagitus» создают полифонию, чьё напряжение нарастает до уровня пульса мамы. В середине второго акта камера Филиппа Базанова меняет диафрагму как будто захлопывает ставни: 8 K-картинка превращается в зернистый VHS, подчеркивая психологический раскол между героиней и наблюдателями. Вместо традиционного катарсиса финал дарит обморок тишины: экран тянется белым полем, где слышен только ритм утробного баса.
Кинокритический дискурс нередко ловит «Мы рожаем!» на документальном импланте. Тектонические сдвиги внутри кадра демонстрируют приём анаморфоза: предметы в центре остаются резкими, а края поселяет ленс-блёр, навевая эффект присутствия гидробарокамеры. Режиссёр рискует, вплетая меж титры-гистограммы с данными о сердечныхном ритме и уровне окситоцина, цифры работают заменой классических реплик.
Музыкальный нерв
Саундтрек курировал композитор Игорь «Lumen» Чурсин, известный аддитивными партитурами. Он применил спиричуэл-ноуматонику — редкую технику, где акушерский допплер выступает контрапунктом к никельгармонике. Пульсации тела превращаются в тональные кластеры, формирующие звуковое полотно вместо оркестровых педалей. В финальном треке «First Breath» бэк-вокал исполняет хор младенцев, записанный в роддоме Бари и сдвинутый на десять полутонов вниз, отчего рождается эффект лабораторной вивисекции и колыбельной одновременно. Подобная эклектика, отсылающая к Xenakis, перекладывает физиологию на партитуру.
Социальный контекст
Фильм выходит на рубеже демографических дискуссий. Отказ от государственного роддома интерпретируется многими как акт тихого саботажа системы, где женщина превращается в пациента. Крик перестраивает дискурс: он перемещает акцент с биополитики на поэтику исходного чуда. В кадре отсутствует привычная патетика победы жизни, вместо нее – хореография боли, пота, нервного смеха отца, метаверс-стикеры друзей. Вуайеристический импульс аудитории разоблачается приёмом blinding flash: вспышка обрывает стрим, оставляя зрителя лицом к собственному экрану, отражающему напряжённый зрачок.
Камера не проповедует, она регистрирует, задача оценки передаётся зрительскому складу ума. Градации света построены на принципе «albedo effect»: повышенная отражательная способность стерильных стен усиливает локальный контраст, отчего кровь звучит кинематографическим кармином. Такая палитра резонирует с исследованием Клиффорда Стилла о цвете боли, где красный считывается не агрессивно, а матерински.
Родовые крики матери соседствуют с бурлящим чатом зрителей, набирающим смайлики и эмодзи-пятки. Звукорежиссёр перекодирует уведомления в инфразвук 17 Гц, едва различимый ухом, зато вызывающий соматические отклики: лёгкий озноб, судороги диафрагмы. Подобный психоакустический инструмент именуется «бронтотерапия» (от греч. bronte — гром).
Персонажи говорят живым языком без гипер корректировок. Филологу слышен слой сленга родильного дома 1920-х, исследованный Борисом Даниловым. Крик поручает актёрам включить этот пласт спонтанно, без репетиции, по принципу «эхолалической импровизации».
Операторская часть обогащена редкой оптикой Zeiss Planar 50/0.7, когда-то снявшей обратную сторону Луны для NASA. Поэтому зрачки персонажей раскрываются до абсолюта, зритель видит миг перед слезами, скрытый от дневного света. Такой интимный масштаб сродни микроскопии Мандельштама, где «снег — это шёпот ваты».
«Мы рожаем!» фиксирует эпоху, в которой тело и поток данных срастаются. Картина не ищет согласия, она дразнит, щекочет нерв, выгрызает из шаблонов ритуалы начала жизни. После титров зал выдыхает синхронно, будто прошёл коллективную дыхательную гимнастику Ламаза. Я выходил из зала с ощущением тембрального эха в груди, когда каждая новая прогулка до автобусной остановки слышалась как удалённое биение сердца незнакомого ребёнка.












